Хачик и каперанг

Фото: www.smtu.ru

Юрий Фридман-Сарид

ФридманВ 1969-м году, закончив школу, я поступил в Корабелку – Ленинградский Кораблестроительный институт. Можете мне поверить – я не грезил с детства ни кораблями, ни кораблестроением. Ярко выраженным гуманитарием я был всегда. Технику не любил и побаивался – как тогда, так и сейчас, – а к точным наукам попросту был равнодушен, хотя и давались они мне довольно легко. Интересовали меня, во-первых, книги, – любые, практически, – художественная литература, поэзия, история, философия (по-возможности, немарксисткая), психология; во-вторых, – рисование, в особенности графика. Читал я запоем, запойно же рисовал в студии Дворца пионеров – и рисовал недурно. Вы спросите: а чего же я тогда сунулся в Корабелку? Отвечу – от безвыходности. Вариантов других не было.

За два года до того, на далеком Ближнем Востоке ненавистный ИзраИль (как озвучивали его на массовых митингах гневные народные массы) в течение шести дней вдребезги разнес многократно превосходившие его арабские армии – вооруженные советским оружием, обученные советскими инструкторами и натравленные Советским же Союзом. Разгром был неожиданным, тотальным – и невероятно унизительным. СССР впал в истерику, и борьба с “международным сионизЬмом” и, соответственно, “сионистами” – на долгие годы стала одним из основных занятий его руководящей и направляющей силы, сиречь КПСС. Об этой борьбе, – также закончившейся победой сионизма над коммунизмом, – написано предостаточно, поэтому упомяну только те ее проявления, которые зацепили меня непосредственно. Поскольку генетически подвержены вирусу сионизма, в отличие от других антисоветских идеологий, только и исключительно евреи, – все советские евреи снова превратились в потенциально неблагонадежную группу лиц. Все как всегда, везде и во все времена…

Моя хорошая знакомая, преподававшая историю права на юрфаке ЛГУ, позднее рассказывала о своем семинаре по дореволюционному полицейскому праву на вечернем отделении – а учились на вечернем в основном менты, которым для звезд на погонах нужно было высшее юридическое. Когда она читала полицейские циркуляры на тему “враги унутренние – жыды и скубенты”, – менты одобрительно кивали головами и кидали реплики, что “вот и сейчас вот ото же самое”. И, дабы уполовинить, исходя из этой формулы, унутреннего врага, – партия и правительство приняли мудрое и логичное решение: жыдов во скубенты не пущать. То есть перекрыть допуск в вузы “лицам еврейской национальности”, как политкорректно именовались означенные лица в советском новоязе: слово “еврей” полагалось непроизносимым, хотя и записывалось в знаменитую “пятую графу” – подобно непроизносимому четырехбуквенному имени еврейского Бога.

И перекрыли. Плотно так перекрыли. Медалистов выносили на вступительных экзаменах, как обычных троечников. На устном экзамене, когда к ответам на вопросы в билете было не придраться – заваливали на дополнительных вопросах; если и это не проходило – сыпали на сочинении. Ну, об этом тоже написано предостаточно… Та же преподавательница юрфака некоторое время – недолгое, впрочем, – работала на вступительных экзаменах. И перед каждым экзаменаторы получали списки тех абитуриентов, кого предстояло завалить – либо еврейские фамилии, либо нееврейские – но скрытые евреи или “полужидки” … (Разумеется, списки “блатных”, которые по-любому должны были пройти, тоже имели место быть). Из приемной комиссии ее убрали довольно быстро: будучи потомственным русским интеллигентом, она относилась к “антисионизму”с нескрываемой брезгливостью, и всем абитуриентам ставила те оценки, которые они действительно заслужили.

Короче, единственным вузом, куда я реально мог поступить, был ЛКИ – Ленинградский Кораблестроительный институт, – и по той простой причине, что мой отец был доцентом приборостроительного факультета означенного института, одним из старейших и уважаемых преподавателей, вдобавок к этому – орденоносцем и инвалидом войны. (Если бы он вступил в партию, как ему неоднократно предлагали в лучшие времена, он давно уже был бы профессором и, вероятно, завкафедрой. Но предложения эти дальновидный отец, проживший жизнь при советской власти (и хоть ненадолго, но все-таки переживший ее), неизменно отклонял, объясняя, что не чувствует себя достойным такой чести). Понятно было, что на вступительных в Корабелку меня не завалят.

Разумеется, можно было бы никуда не поступать – но в этом случае мне неминуемо светила служба в армии. Я был болезненным, слабосильным очкастым задротом, нервным и мечтательным, – и сильно не от мира сего. Единственной тройкой в моем аттестате была тройка по физкультуре – и то поставленная из жалости, поскольку ни один норматив я был не в состоянии выполнить. (Подпольное карате в полный контакт и прочие самоистязания, которые довели меня впоследствии до института физкультуры и сделали таким, какой есть, вошли в мою жизнь гораздо позже). Понятно, что в армии, где после хрущевских реформ уже вовсю расцвела дедовщина, мне пришлось бы очень и очень томно. Вдобавок ко всему, за несколько лет до того единственный сын маминой близкой подруги не вернулся из армии. Точнее, вернулся, – но в цинке… Естественно, по бумагам это был несчастный случай на учениях. Но также стало известно, что это не было несчастным случаем. В ответ на все обращения приходили отписки, и дело было закрыто. На моих родителей эта история тоже сильно повлияла. Так что выбора у меня не было: только вуз, только Корабелка. Только хардкор…

Щепетильному отцу было важно, чтобы я действительно сдал экзамены, а не прошел бы в институт “по фамилии”. Поэтому вся программа была вызубрена наизусть, вдоль и поперек, а на решение задач по физике и математике меня натаскал опытный репетитор. Так что экзамены я сдал по-честному и довольно легко. Также из соображений щепетильности поступал я не на ту специальность, которую преподавал отец. Поскольку вся эта техника была мне по барабану, мне было абсолютно все равно, на кого учиться.

Ну вот, с преамбулой мы закончили и можно перейти непосредственно к сюжету.

Приборостроительный факультет, на который я благополучно поступил, был закрытым, то есть готовил спецов и работал исключительно на “оборонку”. Естественно, – допуски, подписки о неразглашении, секретность, доходившая до абсурда и прочие связанные с этим радости. И, конечно, военная кафедра, – по окончании института и прохождении армейских сборов выпускникам присваивалось звание лейтенантов запаса Военно-морского флота СССР.

За исключением одного пехотного майора (строевая и стрелковая подготовка), все преподаватели военной кафедры были морскими офицерами, носившими, разумеется, черную форму ВМФ, в связи с чем на студенческом сленге эта кафедра именовалась “черные полковники”, – в честь правившей в то время в Греции военной хунты. Одной из колоритнейших личностей среди них был капитан первого ранга Куршнер, о котором, собственно, и пойдет речь. Поджарый, лет пятидесяти, военная косточка, он отличался саркастическим складом характера и весьма своеобразным чувством юмора. Ну, и скрипучим назидательным голосом, которым он излагал свои неповторимые сентенции. (Когда, годы спустя, я впервые увидел “Рэмбо”, знаменитый фильм со Сталлоне, – я был в шоке. Полковник Траутман, командир Рэмбо, был точной копией каперанга Куршнера – вплоть до тембра голоса и интонаций).

Свое интимное знакомство с нашей группой каперанг начал без прелюдии и довольно жестко, потребовав коротко, под полубокс, стричься, – это в начале-то 70-х! – и приходить на занятия чисто выбритыми. Усы были разрешены, вся прочая мохнорылость подлежала тотальному искоренению. Исключение было сделано только для одного студента. Он был старше нас, уже отслужил на флоте и происходил из семьи потомственных моряков, причем все мужчины в роду носили бороды. Когда он принес Куршнеру фотографии деда и отца, в морской форме и бородатых, – персональное разрешение на бороду было тут же выдано и озвучено громогласно. Что не могло не вызвать нашего к Куршнеру уважения.

Другим его требованием было приходить на занятия в брюках с тщательно заглаженными стрелками – старая флотская традиция. Все бы ничего, но это требование распространялось и на джинсы. Фирменные джинсы тогда стоили пару недурных месячных зарплат, – а в провинции и дороже, – добывались только у фарцы и по статусу своему соответствовали… ну, скажем, нынешнему БМВ не самой старой модели. (Первые Levi’s обошлись мне в пару месяцев каторжного труда в стройотряде – но они-таки того стоили!) Робкие попытки немногих носителей джинсов объяснить Куршнеру, что “джинсы не гладят”, немедленно разбились о его железную неумолимость. Слово “джинсы” он вообще не признавал, презрительно именуя их “американские штаны” – со всем возможным сарказмом. Естественно, отпаривать стрелки на джинсе было кощунством запредельным, и дважды в неделю наши мажоры были вынуждены приходить в институт, “как все” – в глаженых цивильных брючатах.

Преподавал каперанг рода войск и историю военного и военно-морского искусства. Знакомство с очередным родом войск он обычно начинал с описания того невосполнимого ущерба, который нанес данному роду незабвенный Никита Сергеич Хрущев, Никита Кукурузный. Бывшего генсека-реформатора Куршнер ненавидел страстно и искренне, – как, впрочем, и все кадровые офицеры того времени. Да им и было за что…

С военным искусством было еще интереснее, поскольку излюбленной темой каперанга был анализ операций недавней Шестидневной войны. При этом, не стесняясь в выражениях, он на чем свет стоит поливал арабов и хвалил израильтян – фронда по тем временам неслыханная и невероятная. Очевидно, Куршнер мог себе это позволить, не боясь, что на него настучат – а ведь стучали наверняка. Судя по ряду деталей и оброненных фраз, он сам побывал на Ближнем Востоке – скорее всего, в качестве военного советника. Поскольку его филиппики и инвективы в адрес доблестных арабских воинов отличались ну очень уж глубоким знанием материала, которое невозможно было приобрести с чужих слов.

Не знаю, казалось мне или нет, – но несколько раз, расхваливая действия израильтян, Куршнер искоса поглядывал на меня, единственного в группе еврея, и поглядывал с явной симпатией. (С отцом он особо знаком не был, только здоровались – я выяснил это специально. Сам он к евреям, несмотря на фамилию, отношения не имел). А может, мне и показалось, поскольку в группе он не выделял никого. Любимчиков у капитана первого ранга Куршнера не было. Кроме одного. Лени. Лени Сильвера. Хачика.

Самым коротким и точным Лениным описанием была бессмертная формула незабвенной Эллочки-людоедки – “толстый и красивый парниша”. Он действительно был таким шарообразно-толстым – при совсем не высоком росте. Больше всего он напоминал китайского божка счастья Хотэя, только в балтийско-скандинавском варианте: копна соломенных волос, румяные щеки, голубые глаза – добродушный поглощатель сосисок с капустой и пива. Так Леню и воспринимали в первые минуты знакомства, пока он не открывал рот.
Открою секрет: Леня Сильвер родился и вырос в Сухуми, в Абхазии, откуда и приехал на учебу в Питер. Семью его деда – уже не помню, какими судьбами, – действительно занесло в Абхазию из Прибалтики, кажется, из Латвии. Леня говорил на всех сухумских языках: абхазском, грузинском, армянском и, кажется, греческом. По-русски он тоже говорил – только с очень характерным кавказским акцентом и интонациями. Этот акцент, вместе с классической манерой поведения сухумского мачо, составлял дивный, невообразимый контраст с его внешностью. Вдобавок ко всему, Леня предпочитал, чтобы его называли не Леонидом, не Леней и не Лёликом, как пытались называть его питерские соученицы, – а привычным с детства прозвищем Хачик, под которым он был известен всему Сухуми. В те далекие годы это распространенное армянское имя, – уменьшительное от “Хачатур”, – еще не превратилось в унизительную кличку для всех без исключения кавказцев. (Да и слово “пиндосы” в то время еще не стало – по непонятной причине – презрительным погонялом американцев, а относилось, как и во все времена, к живущим на юге России понтийским грекам).

После этого необходимого объяснения продолжу называть нашего героя тем именем, которым называл тогда и которым он называл себя сам: Хачик. Чтобы завершить его портрет, добавлю, что ходил Хачик зимой и летом в одном и том же облачении: спущенных, чтобы застегнуть под животом, джинсах, и надетой на голое тело водолазке – тонком черном свитере в обтяжку. Поскольку кольчужка, сиречь водолазка, была коротка, это самое голое тело упругим розовым валиком нависало над джинсами по всей необъятной хачиковой окружности. Зимой поверх этого буйства плоти надевалось, кажется, короткое пальтецо нараспашку. Шапку он не носил в самые лютые морозы.
Имели место подозрения, что у Хачика в институте есть “волосатая рука”. Причем очень волосатая. Было непонятно, когда Хачик учился. Он появлялся на занятиях, – если вообще появлялся, – не раньше второй-третьей пары. Усаживался подальше от преподавателя и тихо дремал, положив буйну голову на белые пухлые руки. И были тому причины.
Раз в месяц Хачик получал из дома денежное довольствие. Не так регулярно, но достаточно часто, с оказией приходило и довольствие материальное: бочонок домашнего вина или канистра-другая чачи. После чего дня три или больше, в зависимости от полученной суммы или объема емкости – гудела вся общага. Хачик был настоящим кавказским гулякой, щедрым и бесшабашным, и угощал всех и на все. Когда источник иссякал, Хачик появлялся в институте, обозначая присутствие. Иногда после загула у него не оставалось даже пятака на метро.
Не удивительно, что у него были хвосты по всем предметам, и он постоянно висел под угрозой отчисления. Но к новому учебному году хвосты эти чудесным образом рассасывались, и Хачик вновь появлялся на факультете, жизнерадостный и полный сил, набранных за лето в родном Сухуми.
Как известно, противоположности притягиваются. Куршнер влюбился в Хачика уже на одном из из первых занятий – Хачику тогда выпала очередь быть дежурным по группе.

– Грюппа, встат! Смырна! – скомандовал Хачик, когда каперанг минута в минуту после звонка появился в аудитории. Мы встали. Хачик, белобрысый и голубоглазый, вразвалку подошел к замершему у входа офицеру и остановился напротив него, пытаясь соединить ноги вместе. Ноги не соединялись. Это была классическая стойка борца сумо. Хачик тяжело вздохнул и сообщил:

– Таварышч капытан пэрвава ранга, грюппа к занатыю гатова! Дэжюрный па грюппе студэнт Сылвэр.

Куршнер был сражен – отныне и навсегда.

Появляясь на занятии, он первым делом искал глазами Хачика. Если тот присутствовал, между ними происходили такие примерно диалоги:

– Студент Сильвер! Когда вы наконец пострижетесь согласно устава?
– Дэнег на стрыжку сэйчас нэт, таварышч капытан пэрвава ранга, – честно объяснял Хачик, виновато улыбаясь доброй швейковской улыбкой. Денег после последнего загула действительно не было.

Куршнер доставал кошелек и по копейке, чтобы продлить удовольствие, отсчитывал мелочь – ровно столько, сколько стоила стрижка под полубокс. К следующему занятию хачиковы белые патлы были наскоро обкромсаны ножницами по краям – очевидно, кем-то из боевых подруг.

Если же Хачик отсутствовал, а это бывало не так уж редко, – Куршнер заметно тосковал…

Все великие традиции практикуют передачу сакрального знания посредством притч. Каперанг Куршнер был, несомненно, мастером старой школы. Героем этих историй, естественно, стал его любимец.

– Решил однажды матрос Сильвер сходить в самоволку по бабам, – начинал он очередное назидание, если до звонка еще оставалось время. – А на корабле объявили боевую тревогу… – после чего следовало подробное описание военного трибунала и последующего возмездия, очень напоминающее Страшный суд и загробные муки грешника.

Или:
– Сидит матрос Сильвер в личное время на палубе и не знает, чем заняться. И от нехер делать отвинчивает от торпедного аппарата гайку, а гайку роняет в клюз, и никому об этом не сообщает… – дальше шла длинная цепь событий, приводящих, по закону причинно-следственной связи, к ужасающим последствиям. Мораль истории заключалась в том, что свободное время матросу ни к чему, ибо портит карму ему самому и всему экипажу.

Каждый раз, упоминая “матроса Сильвера”, сказитель строго поглядывал на Хачика, проверяя его реакцию и глубину постижения скрытого смысла. Хачик, со своей стороны, демонстрировал полную вовлеченность и склонность к раскаянию. Мы наслаждались зрелищем.

Но подлинных высот мастерства Куршнер достиг, когда объяснял законы взаимодействия подводных лодок на боевом дежурстве. Надо сказать, что Хачик на этом занятии сладко медитировал в последнем ряду, утомленный очередными подвигами, и по непонятной причине каперанг ему в этом не мешал. Впрочем, вскоре стало понятно, почему.

– Запланированная встреча подлодок в океане происходит в заданной точке, в заданное время и по заданным курсам, – он понизил голос и неслышным кошачьим шагом начал подкрадываться к растекшемуся по столу Хачику. Мы замерли. – Если встречается неизвестная подлодка там, где своей в этот момент быть не должно – ее предписано уничтожить, – он уже стоял рядом со спящим, – не выясняя, своя это лодка или лодка противника. Ибо цена этого выяснения может быть слишком высока! – Куршнер выдержал точнейше рассчитанную паузу, дав нам осознать всю фатальную неизбежность этого приказа, и, указуя на Хачика перстом, во всю мощь своей командирской глотки прорычал:

– Морской закон суров: если встретил Сильвера – убей его!

Внезапно разбуженный, перепуганный Хачик, вытаращив глаза, уставился на каперанга, нависшего над ним, словно ангел смерти. Мы зааплодировали…

…Корабелку я так и не закончил, и лейтенантом запаса не стал. Учиться становилось все тяжелее – а к третьему курсу стало и просто невмоготу. На одной зубрежке было уже не проскочить, надо было действительно въезжать в математику, механику, электронику и многие другие предметы, которые моя гуманитарная башка просто отказывалась воспринимать. Использовать отцовский ресурс было западло, да и для него было бы унизительно просить коллег вытягивать мне оценки. Я взял академический отпуск, вернулся, проучился еще год, снова взял академку и снова вернулся… Учиться не хотелось; но еще сильнее не хотелось идти в армию. Судьба, как всегда, распорядилась по-своему.

К тому времени Израиль отымел арабов еще в одной войне, Судного дня; СССР был вынужден разрешить выезд евреев, – и атмосфера сгустилась еще сильнее. Первый секретарь Ленинградского обкома товарищ Романов уже произнес свою знаменитую фразу: “Мы не будем готовить кадры для Израиля!” В один прекрасный день на выходе из института меня догнал староста группы, – уже третьей по счету, в которой я учился, – и сказал, что нам нужно поговорить. Когда мы отошли подальше от институтского здания, он, оглянувшись по сторонам, сообщил, что накануне был приглашен на беседу к замдекана факультета. А в процессе беседы означенный замдекана, – он же партсекретарь, – настойчиво интересовался, не занимается ли студент Фридман сионистской пропагандой. Когда же староста ответил, что ничего подобного за мной не замечал (да и кому мне было пропагандировать сионизм?), – партайгеноссе многозначительно посоветовал ему не торопиться с ответом, подумать и вспомнить…

Все было ясно. Замдекана, – кстати, бывший студент моего отца, – держался, как и все, за свое место; ну, а проявлять бдительность в борьбе с сионизмом было необходимо. Стало очевидно, что из института меня попрут по-любому. Не менее очевидно было и то, что отец выявленного сиониста обучать советских студентов больше не будет.

Через три дня я подал заявление об отчислении из Корабелки “по состоянию здоровья”, – что, в общем, соответствовало… Отец благополучно проработал в институте до пенсии и какое-то время после. А моя лодка пошла по жизни совсем другим курсом.

Послесловие

Имя-фамилию Хачика и каперанга я изменил. Прошло много лет, – что-то я подзабыл, что-то, наверное, нафантазировал. Так что прошу относиться к ним, как к литературным персонажам.
Написав эту историю, я поискал их в инете. По двум ссылкам на каперанга есть только дата его рождения. Если он жив, ему должно быть сейчас 90, – и дай ему Бог. Хачика я нашел в социальных сетях. Судя по всему, он в порядке, только еще располнел. И ему – здоровья и благополучия.

Be the first to comment on "Хачик и каперанг"

Leave a comment

Your email address will not be published.




This site uses Akismet to reduce spam. Learn how your comment data is processed.